12.05.07
1
0
5029



Будем жить Проза: Повести: Гражданские
БУДЕМ ЖИТЬ
Рассказ
Многочасовой однообразный рев авиационных моторов в безбрежном море оглушил юнгу Шавитина; руки его, красные, распухшие от морской воды, занемели, на поручнях рубки, резиновые сапоги словно вросли в дрожащую металлическую палубу катера. Лицо на ветру распухло, задубело. Вглядываясь в небо и море воспаленными глазами, он краешком глаза видел за кормой еще пять таких же торпедных катеров; задрав носы, они с ревом вспарывали синюю поверхность пустынного моря.
К вечеру на горизонте показалась земля – под солнечным небом лежали Крымские горы. Они стремительно надвигались, словно вырастали из моря. Из разговоров утром, еще на базе, в Фальшивом Геленджике, юнга знал, что фашисты оставили Ялту поспешно, без боя. Боялись быть отрезанными от Севастополя.
А горы уже заслонили пол неба.
По склону, в зелени садов белели дома Ялты. Сады и дома спускались к морю, к набережной, тянувшейся над пенной кромкой прибоя, к тихой бухточке за каменным молом.
Сотрясая голубой воздух рокотом моторов, в пене бурунов катера один за другим осторожно входили за этот мол. Набежавшая волна мягко ударила головной катер об осклизлую, с прозеленью каменную стенку мола. Выбрав момент, когда катер подняло волной, долговязый юнга прыгнул с рубки на мол. С трудом устоял. И, принимая швартовые тросы, конечно, не подумал, что был первым советским моряком, который после долгих лет оккупации наконец–то ступил на эти гранитные плиты. А на мол с катеров уже прыгали командиры, боцманы. Их черные комбинезоны блестели мокрой кожей. Забелели бескозырки радистов. Мол был пустынным и походил на мостовую. На гигантскую мостовую, которую кто-то повел было от гористого берега под углом в морскую даль, но устал и в нескольких сотнях метров увенчал белой башенкой маяка. Вдоль внешнего края мола высилась каменная стена, метров восьми высотой. В стене этой зияла огромная брешь, пробитая взрывом торпеды. И в этой огромной бреши, как в каменной раме, мирно синело море.
А тем временем городская набережная, уставленная рогатками с колючей проволокой, уже кипела, бурлила толпами народа. Рокот моторов словно разбудил улочки, спускавшиеся к морю, и толпы людей спешили, бежали в порт. Они хлынули в ворота, мимо разрушенного морского вокзала и затопили весь мол. Шумно обступили моряков. Лезли на катера, обнимали, целовали и плакали.
Кто-то из городских, встав на чугунную швартовую тумбу, громко приветствовал моряков. Потом говорили катерники.
Юнге особенно запомнился радист с их катера, Коля Кузмичев – коричневый от загара, с выгоревшим форменным воротником на широких плечах и белозубой улыбкой, до войны бывший, по его словам, "красой и гордостью Одессы". Он вскочил на тумбу и не спеша огляделся. Вокруг стихли.
– Дорогие братья, сестры и мамы!.. – крикнул он звонким, незнакомым юнге голосом. И замолчал. Сотни глаз смотрели на него. А он все молчал. Смотрел странно заблестевшими глазами и не мог произнести ни слова. И тогда он просто снял бескозырку, обнажив кудри, и низко-низко поклонился людям. Слышно стало, как звякнули на его груди ордена и медали.
Десятки рук протянулись к нему, сняли с тумбы и понесли. Белая его бескозырка еще раз мелькнула над толпой, где-то на выходе из порта, и исчезла.
Юнга, стоявший рядом со своим боцманом, видел как пожилая женщина тоже ухватила боцмана за руку:
– Идем, сынок, идем! – говорила она не стесняясь и не вытирая слез. – Гостем дорогим будешь!
– Но, мамаша, мне сейчас нельзя, – гудел над ухом юнги простуженный бас боцмана. Задубелое скуластое лицо его стало по–детски мягким, добродушным.
– Ох, обидишь! – И тише: – На сына моего ты похожий.
– Ладно, мамаша! – боцман махнул короткопалой ручищей. – Ладно. Иду. Но только на часок. – И он, смущенно покачивая кудлатой головой, пошел вразвалочку в своей брезентовой робе с широким синим воротником следом за пожилой женщиной.
Каменный мол быстро опустел.
Южная ночь, стекая с уснувших гор, укрыла море. Смутно прорисовывались черные вершины, заслонявшие почти половину звездного неба. Отчетливей стал слышен плеск волн о гулкие борта катеров.
Поправив на груди ремень автомата, Шавшин подошел к пролому, где у стены желтым пламенем коптил меж двух камней недозволенный костерок. В его мерклом, слабом свете вырисовывались фигуры двух мотористов с дежурного катера. Разогревали в жестяных банках тушенку. Дров не было. И они, сидя на корточках, молча подбрасывали в огонь коричневые плитки немецкой взрывчатки, лежавшей чуть поодаль.
В пролом тянуло ночной прохладой и. слышно было, как шевелилось, дышало сонное море.
Запахнув поплотнее бушлат, Шавшин отошел от костра. Пошел в темноту нащупывающим шагом. В сторону морского вокзала. И чтобы опять не думать о далеком Урале, стал отсчитывать свои шаги. "Один, два... Семь..." Но почему-то опять вспомнился дом. Вспомнился тот памятный осенний день сорок второго года... К вечеру того дня он уже успел все сделать. Набегался. Устал. И ждал дома мать. И волновался. Наверное, поэтому и сидел в сумерках, не включая света.
Щелкнул замок наружной двери. Вошла мать. Усталая, в рабочей одежде. Не включая свет, стала неторопливо раздеваться, развязывать у горла черный платок.
– Мама! – бросился он к ней со своей радостью. – Я еду во флот! – и, пошарив по стене, включил свет.
– Перестань, пожалуйста... – устало, щурясь на яркий свет, она медленно расстегивала пуговицы на промасленной телогрейке; слова его всерьез не приняла.
– Правда же, мама! – надул он губы, удивленный ее спокойствием. – Еду! Ты, пожалуйста, извини меня – я сломал замок у шкафа, взял свои метрики, свидетельство за седьмой класс и все сдал в райком комсомола. Иду по комсомольскому набору. И уже прошел медицинскую комиссию!
Мать тихо опустилась на сундук у двери и остановившимися, темными большими глазами уставилась на сына. "Нет... Это неправда... – Прочел он в ее глазах. – Он опять выдумал..." И тихо спросила:
– Во флот?
– Ну, да! В школу юнг. Это на Соловецких островах. В Белом море. Буду учиться на боцмана. Только, говорят, долго учиться – год!
– А потом?.. – мать глотнула воздуха, словно ей его не хватало. – Потом?..
– На войну, конечно!
– Нет... – прошептала она и покачала головой. – Нет. – И голос ее сорвался на крик: – Нет! Хватит, что отец там! Я не пущу тебя! Иди и скажи им, что мама тебя не пускает!
Он обиженно посмотрел, на нее и сказал тихо, с какой-то глубокой уверенностью:
– Ты не можешь не пустить меня. И я знаю – ты не сделаешь этого, мама..
Теплым сентябрьским днем белый пароход отошел от городской пристани. Он увозил более двухсот мальчишек. Возбужденных, счастливых. Они махали руками и перебегали по палубе с носа на корму. Махали руками и все смотрели на удаляющийся берег, где – тесной толпой стояли их мамы. Они стояли как–то особенно тихо – они уже не кричали и не вытирали слез. Над широкой рекой гремел духовой оркестр ...
"... Один, два... четыре... Сорок... – опять Шавшин отсчитывал шаги. – Девяносто... Сто". Остановился. Прислушался. В темноте послышались чьи–то тихие голоса. Кто-то медленно приближался. Со стороны морвокзала. Один голос был необычен... Женский! Юнга вдохнул полной грудью, чтобы крикнуть, как это положено: "Стой! Кто идет?" Но они замерли.
– ... Не уходи... – Сказала она так нежно, как юнге еще не приходилось слышать. – Ты же любый мой. Мы теперь вместе?
Слова поразили юнгу. Их нежность била странна и необычна в этой военной ночи сорок четвертого года. Третьего года войны. Юнгу словно бросило в жар от женского откровения, от признания еще им не слышанного в его семнадцать лет. Может уйти? Но он на посту. Окликнуть?..
– Дай я тебя поцелую. Еще. Еще... Любый... Единственный мой... Погоди... Я что-то хочу сказать. Не уходи.
– Мне ж на вахту, деточка! И так опаздываю.
Юнга узнал радиста Кузмичева. Это был его голос.
– Ах, мы так ждали вас. Ну, еще поцелуй меня.
Тишина. Только волны плескались о мол.
– Что я сказать-то хочу... Ты ведь что подумать-то можешь... Нет, ты, пожалуйста, плохо не думай. Нам, ох как тут тяжко было. – Говорила она жарким шепотом, который, казалось юнге, был слышен на всю бухту. – А когда у соседей поселился немецкий унтер!.. Рыжий, высокий, с кадыком. Увидал он как-то меня. "Фрау! Фрау!.." Уж я испугалась! И домой! К маме. После этого пряталась в нашем подвале. На кадушках постель устроила. И так – год. Ты не смеешься?
И опять тихо.
– Вы еще постоите в Ялте? Не уйдете?
– Уйдем. Как Севастополь освободим.
– Ко мне вернешься? Вернись, ладно? Вернись. Нам хорошо будет. Ты же видел: дом у меня большой, из ракушечника. И сад, – говорила она торопливо. – Адрес запомнил?..
Когда заговорил Кузмичев, юнгу удивил его голос – столько в нем было какой–то горькой досады:
– Не знаю... Ничего не знаю!.. – усмехнулся грустно. – Сад! Домик! Хорошо, конечно. Но.. – голос его стал резче: – Понимаешь ли, у меня еще родные под немцами. С начала войну нет никаких вестей.
А она снова ласково:
– Ну, погоди. Обними же. Дай я тебя поцелую... Любый мой...
Юнга повернулся и, придерживая на груди автомат, осторожно, на цыпочках пошел к катерам. А отойдя подальше, обернулся и, по-мальчиски звонко и озорно, крикнул:
– Стой! Стрелять буду!
С рассветом начались боевые будни.
Шавшин весь день был в радостных хлопотах, в восторженном ожидании боевого выхода катеров в море; первой для него крупной морской операции. Высокий, длиннорукий, по-юношески нескладный, он суетился, помогал мотористам тянуть шланг от автобензозаправщика и, пьянея от паров бензина, почти час просидел на корточках у огромном воронки приемкой горловины.
Волны всплескивались пенными фонтанами меж катеров, ошвартованных борт о борт, и на мокрых, выпуклых бортах играли солнечные блики. И юнге показалось, что это не катера, а стая акул вдруг зашла в тихую бухту погреться на солнцепеке. У них было по два металлических сердца в две тысячи лошадиных сил каждое, позволявшие лететь по волнам со скоростью более ста километров. Каждая несла по две стальных восьмиметровых торпеды, взрыв которой переламывал миноносец надвое.
– Шабаш! – крикнул с мола шофер бензозаправщика.
И юнга стал помогать боцману.
Усевшись в рубке катера – маленькой, как кабина легкового автомобиля, с тремя вырезами в верхней части, люками, – юнга и боцман осторожно протирали от смазки электрические и ударные запалы к торпедным аппаратам, этакие медные патроны величиной с мизинец. Потом... Он чистил пулемет, протирал патроны, сушил штормовую одежду, ходил на базу менять банки сгущенного молока НЗ, разбившиеся на волне при тряске, бегал с дюралевом бачком в разрушенный морвокзал за питьевой водой и разогревал на костре банки свиной тушенки.
Когда на бухту легла тень гор, на катерах расположились ужинать. На сто втором тоже, все семеро кто как мог умостились на палубе вокруг брезента; боцман и юнга разложили нарезанный крупными кусками хлеб, квадратные баночки консервированной колбасы, банки разогретой свиной тушенки; в центре алюминиевый чайник и черная от копоти кастрюля с гороховой кашей из концентратов. Моряки ели не спеша. С наслаждением потягивали из дюралевых кружек крепкий чай. Ели молча. А если и говорили, то будто нехотя. Коротко. Однако, хорошо понимая друг друга.
– Море-то...
– Балла три.
– Вытрясет душу.
– Аккумуляторы как?
– Новые поставил.
– С базы?
– Да.
– Проверил?
– Угу.
– Плесни чаю.
– И мне...
Молча потягивают кипяток из кружек. Неторопливо жуют мясо, хлеб.
Юнга с любопытством следил за старшими товарищами. И не понимал их! Ему, например, хотелось говорить громко, смеяться беспричинно и двигаться. Говорить и двигаться! А они?.. Задумчивые. Спокойные. Странно спокойные! Вернее – многозначительно спокойные. И еще, какие-то, ну... Каждый словно наедине сам с собой, погружен в какие-то свои сокровенные думы. Однако, в настроении было что-то общее для них, старших. О чем они думали – эти старые моряки, с начала войны уже пережившие на своих глазах гибель многих боевых товарищей?. Юнга-то думал о бое. Горячил свое воображение картинами боя, в котором и он должен сыграть важную роль. А о чем думали они? Смутно он начинал сознавать, что они, более опытные, знают что-то очень значительное, знают то, что он не знает. Потому и ведут себя так. Но, думал он запальчиво, он тоже скоро это узнает. Обязательно узнает!..
После ужина боцман собрал продукты и стал укладывать в форпик, а юнга сложил в закопченную кастрюлю погнутые ложки, помятые дюралевые миски, кружки, взобрался на мол, пролез через пролом в стене вниз к морю и в набегавших волнах прополоскал посуду.
Когда он вернулся на катер, боцман уже спал, прислонившись спиной к рубке. Юнга знал эту привычку боцмана – перед боем вздремнуть хотя бы минут пятнадцать. И это тоже юнге казалось странным. "Как можно спать сейчас, перед боем?.."
А мол уже опустел.
Тишина разлилась в теплом воздухе над бухтой. Только вскрики чаек над водой и голоса мальчишек, игравших на набережной, там, на той стороне; юнгу томила и тишина эта и бездеятельность. Но чтобы не нарушать тишину, он прошел на нос катера и опустился на палубу.
Сел, подперев рукой щеку, слушал, смотрел.
Чистое небо было еще солнечном. А горы уже потемнели. Над ними, все сильнее разгораясь, полыхала вечерняя заря. И это багряное небо и темнеющие горы отражались в светлой поверхности бухты.
Гулко плескали волны о борта катеров.
Медленно тянулось время.
– Ты что наденешь?
Юнга быстро обернулся на голос и радостно улыбнулся. Боцман все так же сидел, прислонившись спиной к рубке, широко раскинув босые ноги. Но в открытых, светлых с прищуром, глазах его была сосредоточенность, решимость. Во всем большом, налитом силой, теле чувствовалась эта спокойная решимость.
– Что наденешь – повторил он тихо, четко.
– А вы? – юнга все так же улыбался, довольный, что опять начинается подготовка к тому, самому интересному.
– Меховой шлем, кожаный реглан, теплые брюки, резиновые сапоги. И обязательно спасательный жилет, – боцман перечислил не спеша словно еще раз проверял правильность выбора. – Ночи холодные. Командир оденется как и я. А ты? Свободны два реглана. Кожаный и лидеролевый. Спасательные жилеты – надувной и пробковый.
– А билони можно? Резиновый костюм.
– Ты хочешь билони? – боцман встал и. направился к рубке. – Это, пожалуй, неразумно.. – Он перелез через борт рубки и скрылся там.
Юнга понял боцмана. Знал, что все бывалые катерники одеваются в поход так, чтобы можно было, оказавшись в воде, быстро сбросить с себя штормовую одежду. Такая предусмотрительность однажды уже спасла боцмана...
Это было в начале войны. Ночью, у вражеского берега, в районе Керченского пролива, катера ставили мины. Командир как всегда был в рубке на руле, механик – рядом с ним у дросселей. А боцман – один на корме ломиком сваливал огромные черные шарообразные мины за борт. Ковырнул он очередную мину, и не заметил, что мина зацепила его одной из "рогулек" – взрывателем. И полетел он с миной за борт, в ночное море.
От мины освободился быстро. Всплыл. Опять погрузился с головой и под водой сбросил резиновые сапоги, реглан. Вынырнул, жадно хватая ртом воздух. В ночи еле различались буруны уходивших катеров. Он кричал, звал, что было мочи, понимая, что его не услышат. Действительно, когда на катере хватились боцмана, было уже поздно. Пытались вернуться, глушили моторы, кричали, понимая, что можно пройти в сотне метров мимо плавающего человека и не заметить в темноте. А прожектор не включишь. Не включишь из опасения, что обнаружишь не только себя, но и место постановки мин. И катера ушли. А боцман... Разделся до трусов и тельняшки и поплыл в сторону черневшего на горизонте гористого берега. Крымского берега, занятого врагом. Туда его сносило сильным течением из пролива. Дважды ему повезло. Дважды он натыкался в воде на мины и, ухватившись за смертельно-опасные для кораблей "рогульки", отдыхал. И доплыл. Укрылся у местных жителей. А еще через три месяца, когда в Феодосию с боем вошли советские корабли и высадили десант, он на одном из кораблей вернулся в Новороссийск, а потом – в бригаду торпедных катеров, где его уже считали, "без вести пропавшим".
– Но если настаиваешь – бери, – курчавая голова и широкие плечи боцмана показались в среднем люке. Он повесил с одного борта два реглана, а с другого резиновый водолазный костюм с тяжелыми литыми сапогами, – билони. И опять скрылся в рубке. Наверное, стал одевать меховые брюки.
Шавшин взял резиновый скафандр, сел на палубу и стал всовываться в него.
А на молу опять суетились люди, что-то кричали базовые механики, кого-то искали, кому-то что-то просили передать. По палубам катеров не спеша двигались, затянутые в кожу комбинезонов и регланов, неторопливее боцманы; убирали с палуба все предметы, проверяли хорошо ли задраены палубные люки.
– Смирно! – скомандовал юнга, как положено, увидев, что с мола на рубку катера – легко спрыгнул лейтенант Лесов, командир сто второго. Глядя на него, высокого, сухощавого, отличавшегося красивой спокойной непринужденностью, присущей обычно повидавшим виды старым офицерам флота, Шавшин. подумал, что трудно поверить, будто перед самой войной Лесов был директором какой-то московской средней школы. На синем кителе его золотом блестели два ордена Боевого Красного Знамен.
Он скрылся в рубке. Наверное, тоже одевается, а свою щегольскую фуражку, с белоснежным чехлом, отдаст радисту Кузмичеву, и тот аккуратно пристроит ее за передатчиком, вместе со своей бескозыркой, чтобы не помялась, не вымокла.
Спешат командиры и других катеров. Прыгают с мола вниз на гулкую палубу, торопятся, перепрыгивают с катера на катер.
Шавшин чувствует как всех властно охватывает ожидание предстоящего.
И вдруг неожиданно послышалась музыка! Отчетливая, негромкая.
Темная ночь,
Только пули свистят по степи...
Мужской голос ясно, задумчиво пел:
Только ветер гудит в проводах,
Тускло звезды мерцают...
Над вечерней бухтой звучала, разливаясь далеко-далеко над морем, песня. Это радисты базовой авто-радиостанции на прощание "врубили" через усилитель музыку. Новую грампластинку. И песня, еще никогда не слышанная, заворожила Шавшина. Она казалось сливалась с плеском морских волн, с холодным дыханием гор, все теснее обступавших бухту.
.. .Ты меня ждешь,
Ты, любимая, знаю не спишь...
"Как это верно! – думал юнга, стоя на носу катера в ожидании команды сбросить швартовый канат с кнехта. – Конечно, и моя мама сейчас не спит. Ждет. Сколько ж она ждет! А я даже письмо написать забываю..."
На флагмане взревели моторы.
Забухали, захлопали моторы и на других катерах. Песня потонула в их рокоте.
Один за другим катера уходили в ночное море, – волоча по потухшей глади бухты белопенные буруны.
Через два часа торпедные катера влипли к мысу Херсонес и легли в дрейф. Выключены моторы. Черные волны бьют в борт, болтают катера как посудину. На темной равнине, почти, у горизонта, милях в шести на север угадывался Севастополь. Над ним метались, пульсировали еле видные красные нити трасс; в небо, в тучи упирались тонкие светлые лучики прожекторов. Там шли бои. Беспрерывные бои. И юнга, не отрываясь, смотрел на эти беззвучные огненные трассы и лучи прожекторов, которые то расходились, то неожиданно скрещивались, складывались в римские цифры. Оттуда, из Севастополя, должен был выйти караван немецких судов, удиравших в Румынию. Их-то и нужно было потопить.
Тишина. Плещут в борт темные волны. Командир и боцман сидят на рубке. Юнга с радистом Кузмичевым устроились на палубе – спина к спине. У каждого свой сектор наблюдения.
– Нет каравана!
– Или прошли?
– Нет, – голос лейтенанта Лесова тих, спокоен. – Рано. – Спокойствие командира нравится юнге и он про себя несколько раз повторяет эти слова с той же командирской интонацией. Волны с шипением захлестывают белыми гребешками палубу. Глухо бьют в борт. И словно рождаясь из этих звуков моря, в голове юнги снова и снова звучит песня, голос ясный, немного грустный:
... Тускло звезды мерцают...
– Эй! На сто втором, – кричал кто-то из темноты с другого катера, который покачивался поодаль черной уткой на тяжелых волнах. – Видать что-нибудь?!
– Не-ет! – нехотя отзывается Кузмичев и добавляет тихо, в сторону рубки: – И они ничего не видят.
Молчит командир, волчат подчиненные. Всматриваются в ночное море, играющее лунными всплесками. А мелодия все не покидает юнгу:
Ты меня ждешь
Ты, любимая, знаю, не спишь...
И вдруг резкий, над ухом, вскрик Кузмичева:
– Вижу!.. Слева курсовой угол пятнадцать!
– Заводи!
Юнга бросается к рубке и, держась за поручни, во все глаза всматривается во тьму. Ни-че-го!.. Темная равнина и над ней, до самых звезд, мрак ночи. Непроницаемый мрак. Нет, неверно. Именно – проницаемый мрак. И вот в этом мраке вдруг взгляд упирается в крошечное удлиненное пятнышко. Оно медленно движется, плывет в сторону. За ним еще и еще!..
– Вижу! – кричит юнга, склонившись к голове командира.
– Покажи направление рукой!
– Сейчас выйдут на лунную дорожку!
– Вижу.
Тихо, на малых оборотах, чтобы не вспенить море, катера расходятся в разные стороны, согласно плану атаки, охватывают врага с разных сторон, крадутся, ныряя в волнах, движутся к вражескому каравану. И вот уже Шавшин отчетливо видит силуэты: тяжело осевшие в воду транспортные суда в окружении длинных, как щуки, кораблей военного охранения. Напряжение растет. Еще, еще ближе! Еще немного... Вдруг над одним из кораблей охранения тьма широко развертывается счетом – в небе повисает осветительная ракета. Мгновенно она высвечивает плоскую зыбкую поверхность. И сразу над судами противника вспыхивают в небо лучи прожекторов. Они как ослепительные щупальцы. Юнге кажется, что все они ползут к их катеру. И это его забавляет. Забавляет его и "игра" командира с этими ослепительными щупальцами. Вот справа и слева они ползут к катеру, замыкая катер, как в клеши.
– Стоп машина! – резко командует командир. И катер сразу оседает в волны, сливается с ними. А яркий луч, лизнув борт, палубу, ослепляет на миг и сползает, уходит в море.
– Оба – малый вперед! – голова лейтенанта склонилась над тускло поблескивающим приборов торпедной стрельбы.
Катер дрожит. Вибрирует от глухо рокочущих моторов. Зарывается носом в пенистые гребни, ползет меж темных волн, крадется в ночи к черной громаде транспорта. Нужно ближе. Как можно ближе!..
Белым фонтаном взрывается море у борта катера и тяжело обрушивается на палубу. Вода окатывает юнгу с головы до ног, стекает по лицу, мешает видеть. Кажется, кто-то гигантским красным пунктиром в разных направлениях размечает поверхность моря. Пунктиры скрещиваются, ломаются, прошивают что-то темное на воде, движущееся справа и слева.
– Атака!
Моторы взревели. Катер рванулся, до половины выскочил из воды, далеко отбросив вспененные белые волны.
– Обе торпеды – товсь! Юнга!..
Шавшин стремительно влетает в рубку, падает на колени. Руки его лихорадочно сжимают рукоятку аппарата торпедной стрельбы. Рядом, у другого аппарата, на коленях – боцман. Пальцы юнги побелели от усилия и, наверное, от досады. Он уже ничего не видит! Не видит, что транспорт, тяжело, осевший в воду, уже близко. Не видит, как с транспорта и с соседних судов к катеру тянутся огненные трассы, как катер оказывается будто на вершине острых, подвижных треугольников, вычерчиваемых трассирующим огнем. Не видит, как по палубе обреченного транспорта мечутся люди.
– Обе – пли!
Юнга, одновременно с боцманом, дергает за рукоятку. С шипением из желобов уходят торпеды. Катер кренится, разворачивается, выходит из атаки. Юнга знает: это самый опасный момент. Катер оказывается бортом к врагу. Становится беззащитным. И юнга чувствует это всем своим существом. Но проходят секунды... Катер уходит! Юнга молча смотрит, на боцмана, и они оба поднимаются с колен. Стоят рядом в рубке, касаясь друг друга плечами. Смотрят назад. Караван уже далеко за кормой. А они смотрят, прислушиваются.
"Ух! Ух!" – издалека, доходит до них взрывная волна. "Дзинь! Дзинь!" – отзывается корпус катера на подводные взрывы.
– Есть! – кричит Кузмичев где-то у ног юнги и командира, высунувшись из своей крохотной радиорубки: в радостном нетерпении он с трудом выворачивает голову вверх и кричит командиру: – По-па-ли-и!
Юнга и боцман смотрят друг на друга и улыбаются. За кормой, вдали уже пламя и дым бушуют над транспортом. В стороне от него в воде разгораются еще два дымных черных костра.
Моторы ревут как звери, яростно отфыркиваются от волн. Упругий воздух выжимает из глаз слезы. Вспарывая волны, в белом облаке пены катер уходит в открытое море, в "точку рандеву". На место встречи. Там, покачиваясь на посветлевшей волне, дожидаются друг друга. Все ли?.. Все! И вновь ревут моторы крохотных летящих катеров в пустынном море под рассветным небом.
В ялтинскую бухту катера влетают один за другим. Резко сбавив ход, оседают в воду, покачиваются на догнавшей неподалеку от мола волне. Радист Кузмичев встает рядом с боцманом и напряженно смотрит на причал. Юнга понимает его. Но не сразу замечает в толпе встречающих фигурку в светлом платье.
Боцман улыбается, подмигивает юнге и кивает на пулемет. Юнга с радостью лезет в пулеметную турель, разворачивает тяжелый пулемет в море. Лязгает рукояткой, досылая патрон, и нажимает на спуск. И вороненый пулемет с оглушительным лязгом бьется в его руках. Пулеметные очереди раскалывают ясный, по-утреннему прохладный воздух. Эхо широко раскатывается, отзывается дребезжанием в окнах белых домиков на склоне горы: "Мы вернулись! Мы живы!" И каждая очередь возвещает об одном потопленном транспорте. Над бухтой прогремело три. Эхо унесло эту весть далеко в горы.
В тот ветреный весенний день 1944 года катера, как обычно, готовились к выходу в ночь.
Стоя на рубке с шомполом в руках, юнга чистил пулемет. Боцман смазывал аппарат перед приемом новых торпед. Радист Кузмичев гремел на палубе медными тросиками антенн, тоже чистил, смазывал. И все это живо, весело, насвистывая мелодию полюбившейся новой песни.
Юнга смотрел на него, слушал и удивлялся. Этой ночью он спал на палубе, подстелив спасательные пояса. Разбудили его чьи-то шаги. Уже светало. Приподнял голову. По молу к катеру спешил Кузмичев. Вот он легко спрыгнул на катер, огляделся украдкой, сладко потянулся, зевнул и уже спокойно полез к себе в рубку.
Лицо его в утреннем свете показалось юнге каким-то особенным, отрешенно счастливым. И юнга понял – Кузмичев опять со свидания, опять от нее. Шавшин долго не мог заснуть, все ворочался на жестких пробковых поясах, а они все расползались под ним.
В крошечной радиорубке Кузмичев, конечно, заснуть не мог. Лишь мог подремать сидя. Но вот с утра он опять подвижен, весел и все насвистывает эту песню про темную ночь. Да и у Шавшина настроение было радостное, приподнятое, словно это он под утро пришел со свидания.
– Эй! На сто втором! – крикнули с пирса.
Юнга, в это время брал в рубке пулеметное масло. Но узнал гортанный голос командира отряда Кочиева – коренастого осетина с большими темными глазами.
– Есть! – отозвался боцман.
– Где Шавшин?
– Кто? – не понял боцман.
– Ну, Шавшин, юнга ваш. Где он?
– А–а... Юнга? Здесь он, на катере.
Юнга замер, сидя на корточках в рубке, прислушиваясь.
– Приказ есть. Он переводится на сто седьмой...
Все знали – накануне на сто седьмом боцмана ранило в бою.
– Пока заменит боцмана. Пусть сейчас же переходит. Нужно катер готовить к выходу.
– А Лесов-то знает?
– С ним согласовано. Ты как? Не возражаешь?
Юнге хотелось, чтобы боцман сказал, что возражает. Но тот ответил, помедлив:
– Раз надо...
И юнга был благодарен ему за это промедление.
– Молод, конечно, – все не уходил Кочиев. Слова эти он произнес уже тише, раздумчивей.
– Скоро восемнадцать! – возразил боцман.
– То-то и оно, что "скоро"... – сказал Кочиев. И Шавшин представил, как там, на пирсе, командир отряда не спеша снимает фуражку и, растопырив короткие пальцы, поглаживает свою крупную, голую как яйцо, голову. – Но сейчас некого назначить! Как думаешь, справится?
– Конечно, товарищ старший лейтенант. Малый он старательный. И стрелок хороший. А силен, цепкий!.. – и смущенно пояснил: – Как-то приемам борьбы я его обучал...
– Что – жалко? – усмехнулся с какой-то грустью Кочиев. И сухо спросил: – Лесов-то где?
– К торпедистам пошел.
– Ну, действуй,
Шаги стали удаляться. А Шавшин все сидел в рубке. Конечно, он был рад такому неожиданному повышению. Он же мечтал стать боцманом самых быстроходных в мире торпедных катеров. И все ж не думал, что мечта сбудется так скоро.
– Юнга! – боцман звал его. Шавшин высунул голову:
– Есть!
Привычно сутулясь и вытирая ветошью руки, боцман подошел к рубке и как-то особо внимательно окинул юнгу взглядом снизу вверх. – в последний год Шавшин сильно вытянулся, перерос боцмана. Но черты его круглого лица были еще по-юношески мягки, неопределенны.
– Собирай, юнга Шавшин, вещички, – и весело подмигнул: – Слышал приказ?
– Слышал, – юнга опустил глаза. – С пулеметом только закончу.
– Оставь, как есть, и иди, – боцман обернулся. – Вон твой катер. Крайний стоит. – И после маленьком паузы: – Ну, шагай, шагай, боцман. Позже в гости зайду. Посмотрим твое хозяйство. – И опять весело подмигнул: – Будем жить!
Юнга понял – он хочет помочь. И сказал не по уставу:
– Спасибо.
Через несколько минут, наскоро простившись с командой, с полупустым рюкзаком в руке, Шавшин сошел на мол. Оглянулся. На палубе у рубки стоял боцман – коренастый, в светлой робе, с обнаженными выше локтей сильными руками. Он машинально тер и тер ладони ветошью и смотрел с добродушной ухмылкой на Шавшина – новоявленного долговязого безусого боцмана. К нему подошел Кузмичев, положил руку на плечо. Так и стояли они перед Шавшиным то опускаясь, то поднимаясь на покачивающейся палубе катера. Из открытого машинного люка высунулось потное, перемазанное лицо моториста. Он улыбался бывшему юнге. И эта улыбка показалась Шамшину нарочито веселой, ободряющей. И на душе почему-то стало вдруг грустно. Как будто уходил из дома, уходил навсегда. До того стало грустно, что захотелось швырнуть рюкзак и спрыгнуть обратно к ним, на гулкую и такую родную палубу. И словно почувствовав все это, Кузмичев крикнул дружески:
– Ты нас там не подведи! – и лихо ладонью двинул с затылка на глаза бескозырку. – Слышишь?
Но от этих слов Шавшину стало еще горше. Он отвернулся, буркнул:
– Ладно, – и, торопясь, размашисто зашагал по молу, по серым гранитным плитам.
А впереди уже кричали с катеров:
– Где тот боцман? На сто седьмой торпеды привезли; – кто-то крепко и. витиевато выругался. И Шавшин засмеялся, побежал, припрыгивая и крича задиристо:
– Эй, кореш... Не авраль! Есть боцман!
Ночь видалась штормовой. Сто седьмой острым килем, точно плугом, разваливал на стороны тяжелые волны. А порой, словно обессилев, зарывался в них по самую рубку. Шавшин и его новый командир вымокли, продрогли. Но Шавшин, стоя у рубки, то и дело окатываемый тяжелыми волнами, не упускал из виду родной "ТК–102", который то появлялся на гребне волны, то скатывался с нее, исчезал.
В полночь, когда уже думалось: "Возвращаться надо. Не для катеров такая погода", – в пяти милях западнее мыса Херсонес, который угадывался по вспышкам разрывов, Шавшин первым заметил караван немецких судов, шедших из Севастополя. Караван был большой, с большим количеством кораблей охранения, среди которых выделялись миноносцы – длинные, стремительные. И опять катера, крадучись ползли меж волн. Потом опять – стремительная атака, наперерез огненным трассам, все ближе к вражеским судам, ощетинившимся яростным огнем.
Когда выходили из атаки, всадив обе торпеды в бок огромного, тяжело груженного транспорта, Шавшин с облегчением вздохнул, поднялся с коленок, встал в рубке отыскал взглядом "102 "–й. Сто второй круто выходил из атаки. Но это уже был не катер "ТК–102". Это был пылающий факел, в пене бурунов уходивший в сторону моря. Потом там, вдали, полыхнуло, взметнулся белый столб взрыва. И медленно опал в тяжелые волны, которые однообразной чередой вздымались, белея гребнями до самого горизонта. Все произошло быстро. Почти мгновенно. А Шавшин все смотрел на темную поверхность моря. Там не был ничего. Ни следа происшедшего.
Сто седьмой развернулся и, невольно подставляясь под обстрел, прошел медленно там, где был взрыв. Ничего. Все кануло в пучину. А бывший юнга все смотрел и смотрел в каком-то оцепенении, до конца еще не понимая случившегося. На ветру сбивало дыхание. Лицо поминутно хлестало водой. Горькая, соленая вода текла по его глазам, щекам. Сто седьмой стремительно уходил все дальше в море, все дальше от того места, от двух дымных тревожных костров в ночном, штормовом море.
...Катера медленно входили, в бухту. Один... Второй... – Шавшин представил, как стоявшие на молу считают их. Знал, что те, кто оставался на базе, часами простаивали на молу, в проломе, и подолгу всматривались в море, часами ждали катера, с моря. И завидев их еще вдалеке, считали... Нынче они одного не досчитаются. Катера, сиротливо покачивались посреди бухты. Прогремели две короткие пулеметные очереди – потоплены два неприятельских судна.
Катера ошвартовались. Образовали еще одну связку, прижались бортами один к другому.
С катера, что ошвартовался первым, санитары вынесли кого-то в брезентовых носилках на пирс. И еще кого-то перебинтованного посадили в автобус с красным крестом. Увезли. Шавшин, оглушенный ревом моторов, потрясенный гибелью сто второго, воспринял все это, как в немом кинематографе.
Сел на палубу. С трудом стянул с себя мокрый комбинезон, стащил резиновые сапоги, сунул голые ноги в сухие ботинки, которые по дал ему моторист из люка. Посидел, обхватив руками колени, и безучастно глядя на людей, молча стоявших на молу. Поискал что-то глазами...
Но как пустынно, как сиротливо и одиноко было вокруг! Трудно было поверить, что больше уж никогда, никогда не увидеть ему лица\\' его первого командира – Лесова, не увидеть боцмана, чуть угрюмого, грубоватого, которой успел научить его так многому. Некогда не увидеть "первого красавца Одессы" Кузмичева. И почему-то вспомнилось, как он тайком, под утро, счастливый, возвращался со свиданья. Вспомнились его последние слота на прощаете: "Ты нас там не подведи!" и как стояли они вдвоем с боцманом обнявшись на палубе сто второго.
Душили слезы. И чтобы не расплакаться у всех на виду, он поднялся и, опустив голову, пряча лицо, пошел, переходя с катера на катер, на мол. Ему было стыдно. Он шагает живой среди этих людей, а тех уже нет. Нет совсем. И он, чувствовал себя. виноватым. Казалось, все на него смотрят. Он оглянулся. Но на него никто не смотрел. И он пошел вдоль каменной стены, зиявшей синевой пролома. И вдруг:
– Хлопчик, послушай... Миленький, – кто-то робко коснулся его плеча: – Ты ведь со сто второго?..
Это была она. Девушка Кузмичева. Она останавливала, его. Юнга близко увидел ее лицо, испуганное, совсем некрасивое с дрожащими векам?. И он отпрянул. И заспешил прочь в каком-то странном испуге.
– Хлопчик... – за спиной ее голос был как стон. – Хлопчик; – она, видно, все шла и шла следом. Но он не оборачивался.
Потом услышал:
– Дя-дечка, – это она обращалась к кому-то другому. Но ее обходили .
А он подошел к пролому в стене.
Измученно прислонился плечом к холодным краям большой каменной рамы. Через нее далеко-далеко виднелось море, такое нереально спокойное, мирное, посеребренное утренним солнцем, с сиреневой дымкой по горизонту. И он не выдержал и заплакал.
А волны плескались тихо, спокойно, по отлогому, с прозеленью фундаменту, и подкатывались к его ногам, омывая ботинки.
Кто-то молча встал рядом. Потом подошли еще. И те, кто ждал их, и те, с кем он вместе вернулся с моря. Стояли молча, глядя через пролом в открытое море, словно ожидая, что вот-вот на горизонте появится белый бурун сто второго. Словно он просто опаздывал в бухту.
Было тихо. Только чайки с криками носились над морем, напоминая девичьи косынки, подхваченные ветром.
Кто-то опять тронул его за плечо. Он вздрогнул.
– Хлопчик. Милый. Скажи: вы ждете его?
Опять она. Шавшин не мог, не в силах был видеть ее лицо. И шагнул в сторону. Спрятался за спины.
И, пожалуй, тут она поняла. Машинально поднесла руки к горлу. Судорожно взялась за концы косынки, повязанной под подбородком и потянула. Косынка сползла, волосы рассыпались, а она все тянула, все стягивала ее узлом на горле и все закидывала голову. В молчании люда стояли вокруг. Что было сказать ей? Чем успокоить? А она вдруг сникла, уронила руки и медленно пошла прочь, сквозь расступающуюся толпу.
И Шавшин, пряча лицо, прошел на свой катер. Он испытывал какую-то неимоверную тяжесть, которая легла ему на плечи, прижимала к земле. Он сел на палубу. Прислонился спиной к рубке. И закрыл глаза. Спать... Спать. Уснуть хоть ненадолго. Потом... Все потом.. Надо почистить аппараты, пулемет, принять новые торпеды, высушить штормовую одежду, проверить на корме крепление глубинных бомб... и еще что-то... Что-то еще надо сделать. Что?.. Ну, что еще можно сделать! Что...
И почему-то вспомнились слова боцмана, сказанные на прощание:
"Будем жить... Будем жить".
Рассказ
Многочасовой однообразный рев авиационных моторов в безбрежном море оглушил юнгу Шавитина; руки его, красные, распухшие от морской воды, занемели, на поручнях рубки, резиновые сапоги словно вросли в дрожащую металлическую палубу катера. Лицо на ветру распухло, задубело. Вглядываясь в небо и море воспаленными глазами, он краешком глаза видел за кормой еще пять таких же торпедных катеров; задрав носы, они с ревом вспарывали синюю поверхность пустынного моря.
К вечеру на горизонте показалась земля – под солнечным небом лежали Крымские горы. Они стремительно надвигались, словно вырастали из моря. Из разговоров утром, еще на базе, в Фальшивом Геленджике, юнга знал, что фашисты оставили Ялту поспешно, без боя. Боялись быть отрезанными от Севастополя.
А горы уже заслонили пол неба.
По склону, в зелени садов белели дома Ялты. Сады и дома спускались к морю, к набережной, тянувшейся над пенной кромкой прибоя, к тихой бухточке за каменным молом.
Сотрясая голубой воздух рокотом моторов, в пене бурунов катера один за другим осторожно входили за этот мол. Набежавшая волна мягко ударила головной катер об осклизлую, с прозеленью каменную стенку мола. Выбрав момент, когда катер подняло волной, долговязый юнга прыгнул с рубки на мол. С трудом устоял. И, принимая швартовые тросы, конечно, не подумал, что был первым советским моряком, который после долгих лет оккупации наконец–то ступил на эти гранитные плиты. А на мол с катеров уже прыгали командиры, боцманы. Их черные комбинезоны блестели мокрой кожей. Забелели бескозырки радистов. Мол был пустынным и походил на мостовую. На гигантскую мостовую, которую кто-то повел было от гористого берега под углом в морскую даль, но устал и в нескольких сотнях метров увенчал белой башенкой маяка. Вдоль внешнего края мола высилась каменная стена, метров восьми высотой. В стене этой зияла огромная брешь, пробитая взрывом торпеды. И в этой огромной бреши, как в каменной раме, мирно синело море.
А тем временем городская набережная, уставленная рогатками с колючей проволокой, уже кипела, бурлила толпами народа. Рокот моторов словно разбудил улочки, спускавшиеся к морю, и толпы людей спешили, бежали в порт. Они хлынули в ворота, мимо разрушенного морского вокзала и затопили весь мол. Шумно обступили моряков. Лезли на катера, обнимали, целовали и плакали.
Кто-то из городских, встав на чугунную швартовую тумбу, громко приветствовал моряков. Потом говорили катерники.
Юнге особенно запомнился радист с их катера, Коля Кузмичев – коричневый от загара, с выгоревшим форменным воротником на широких плечах и белозубой улыбкой, до войны бывший, по его словам, "красой и гордостью Одессы". Он вскочил на тумбу и не спеша огляделся. Вокруг стихли.
– Дорогие братья, сестры и мамы!.. – крикнул он звонким, незнакомым юнге голосом. И замолчал. Сотни глаз смотрели на него. А он все молчал. Смотрел странно заблестевшими глазами и не мог произнести ни слова. И тогда он просто снял бескозырку, обнажив кудри, и низко-низко поклонился людям. Слышно стало, как звякнули на его груди ордена и медали.
Десятки рук протянулись к нему, сняли с тумбы и понесли. Белая его бескозырка еще раз мелькнула над толпой, где-то на выходе из порта, и исчезла.
Юнга, стоявший рядом со своим боцманом, видел как пожилая женщина тоже ухватила боцмана за руку:
– Идем, сынок, идем! – говорила она не стесняясь и не вытирая слез. – Гостем дорогим будешь!
– Но, мамаша, мне сейчас нельзя, – гудел над ухом юнги простуженный бас боцмана. Задубелое скуластое лицо его стало по–детски мягким, добродушным.
– Ох, обидишь! – И тише: – На сына моего ты похожий.
– Ладно, мамаша! – боцман махнул короткопалой ручищей. – Ладно. Иду. Но только на часок. – И он, смущенно покачивая кудлатой головой, пошел вразвалочку в своей брезентовой робе с широким синим воротником следом за пожилой женщиной.
Каменный мол быстро опустел.
Южная ночь, стекая с уснувших гор, укрыла море. Смутно прорисовывались черные вершины, заслонявшие почти половину звездного неба. Отчетливей стал слышен плеск волн о гулкие борта катеров.
Поправив на груди ремень автомата, Шавшин подошел к пролому, где у стены желтым пламенем коптил меж двух камней недозволенный костерок. В его мерклом, слабом свете вырисовывались фигуры двух мотористов с дежурного катера. Разогревали в жестяных банках тушенку. Дров не было. И они, сидя на корточках, молча подбрасывали в огонь коричневые плитки немецкой взрывчатки, лежавшей чуть поодаль.
В пролом тянуло ночной прохладой и. слышно было, как шевелилось, дышало сонное море.
Запахнув поплотнее бушлат, Шавшин отошел от костра. Пошел в темноту нащупывающим шагом. В сторону морского вокзала. И чтобы опять не думать о далеком Урале, стал отсчитывать свои шаги. "Один, два... Семь..." Но почему-то опять вспомнился дом. Вспомнился тот памятный осенний день сорок второго года... К вечеру того дня он уже успел все сделать. Набегался. Устал. И ждал дома мать. И волновался. Наверное, поэтому и сидел в сумерках, не включая света.
Щелкнул замок наружной двери. Вошла мать. Усталая, в рабочей одежде. Не включая свет, стала неторопливо раздеваться, развязывать у горла черный платок.
– Мама! – бросился он к ней со своей радостью. – Я еду во флот! – и, пошарив по стене, включил свет.
– Перестань, пожалуйста... – устало, щурясь на яркий свет, она медленно расстегивала пуговицы на промасленной телогрейке; слова его всерьез не приняла.
– Правда же, мама! – надул он губы, удивленный ее спокойствием. – Еду! Ты, пожалуйста, извини меня – я сломал замок у шкафа, взял свои метрики, свидетельство за седьмой класс и все сдал в райком комсомола. Иду по комсомольскому набору. И уже прошел медицинскую комиссию!
Мать тихо опустилась на сундук у двери и остановившимися, темными большими глазами уставилась на сына. "Нет... Это неправда... – Прочел он в ее глазах. – Он опять выдумал..." И тихо спросила:
– Во флот?
– Ну, да! В школу юнг. Это на Соловецких островах. В Белом море. Буду учиться на боцмана. Только, говорят, долго учиться – год!
– А потом?.. – мать глотнула воздуха, словно ей его не хватало. – Потом?..
– На войну, конечно!
– Нет... – прошептала она и покачала головой. – Нет. – И голос ее сорвался на крик: – Нет! Хватит, что отец там! Я не пущу тебя! Иди и скажи им, что мама тебя не пускает!
Он обиженно посмотрел, на нее и сказал тихо, с какой-то глубокой уверенностью:
– Ты не можешь не пустить меня. И я знаю – ты не сделаешь этого, мама..
Теплым сентябрьским днем белый пароход отошел от городской пристани. Он увозил более двухсот мальчишек. Возбужденных, счастливых. Они махали руками и перебегали по палубе с носа на корму. Махали руками и все смотрели на удаляющийся берег, где – тесной толпой стояли их мамы. Они стояли как–то особенно тихо – они уже не кричали и не вытирали слез. Над широкой рекой гремел духовой оркестр ...
"... Один, два... четыре... Сорок... – опять Шавшин отсчитывал шаги. – Девяносто... Сто". Остановился. Прислушался. В темноте послышались чьи–то тихие голоса. Кто-то медленно приближался. Со стороны морвокзала. Один голос был необычен... Женский! Юнга вдохнул полной грудью, чтобы крикнуть, как это положено: "Стой! Кто идет?" Но они замерли.
– ... Не уходи... – Сказала она так нежно, как юнге еще не приходилось слышать. – Ты же любый мой. Мы теперь вместе?
Слова поразили юнгу. Их нежность била странна и необычна в этой военной ночи сорок четвертого года. Третьего года войны. Юнгу словно бросило в жар от женского откровения, от признания еще им не слышанного в его семнадцать лет. Может уйти? Но он на посту. Окликнуть?..
– Дай я тебя поцелую. Еще. Еще... Любый... Единственный мой... Погоди... Я что-то хочу сказать. Не уходи.
– Мне ж на вахту, деточка! И так опаздываю.
Юнга узнал радиста Кузмичева. Это был его голос.
– Ах, мы так ждали вас. Ну, еще поцелуй меня.
Тишина. Только волны плескались о мол.
– Что я сказать-то хочу... Ты ведь что подумать-то можешь... Нет, ты, пожалуйста, плохо не думай. Нам, ох как тут тяжко было. – Говорила она жарким шепотом, который, казалось юнге, был слышен на всю бухту. – А когда у соседей поселился немецкий унтер!.. Рыжий, высокий, с кадыком. Увидал он как-то меня. "Фрау! Фрау!.." Уж я испугалась! И домой! К маме. После этого пряталась в нашем подвале. На кадушках постель устроила. И так – год. Ты не смеешься?
И опять тихо.
– Вы еще постоите в Ялте? Не уйдете?
– Уйдем. Как Севастополь освободим.
– Ко мне вернешься? Вернись, ладно? Вернись. Нам хорошо будет. Ты же видел: дом у меня большой, из ракушечника. И сад, – говорила она торопливо. – Адрес запомнил?..
Когда заговорил Кузмичев, юнгу удивил его голос – столько в нем было какой–то горькой досады:
– Не знаю... Ничего не знаю!.. – усмехнулся грустно. – Сад! Домик! Хорошо, конечно. Но.. – голос его стал резче: – Понимаешь ли, у меня еще родные под немцами. С начала войну нет никаких вестей.
А она снова ласково:
– Ну, погоди. Обними же. Дай я тебя поцелую... Любый мой...
Юнга повернулся и, придерживая на груди автомат, осторожно, на цыпочках пошел к катерам. А отойдя подальше, обернулся и, по-мальчиски звонко и озорно, крикнул:
– Стой! Стрелять буду!
С рассветом начались боевые будни.
Шавшин весь день был в радостных хлопотах, в восторженном ожидании боевого выхода катеров в море; первой для него крупной морской операции. Высокий, длиннорукий, по-юношески нескладный, он суетился, помогал мотористам тянуть шланг от автобензозаправщика и, пьянея от паров бензина, почти час просидел на корточках у огромном воронки приемкой горловины.
Волны всплескивались пенными фонтанами меж катеров, ошвартованных борт о борт, и на мокрых, выпуклых бортах играли солнечные блики. И юнге показалось, что это не катера, а стая акул вдруг зашла в тихую бухту погреться на солнцепеке. У них было по два металлических сердца в две тысячи лошадиных сил каждое, позволявшие лететь по волнам со скоростью более ста километров. Каждая несла по две стальных восьмиметровых торпеды, взрыв которой переламывал миноносец надвое.
– Шабаш! – крикнул с мола шофер бензозаправщика.
И юнга стал помогать боцману.
Усевшись в рубке катера – маленькой, как кабина легкового автомобиля, с тремя вырезами в верхней части, люками, – юнга и боцман осторожно протирали от смазки электрические и ударные запалы к торпедным аппаратам, этакие медные патроны величиной с мизинец. Потом... Он чистил пулемет, протирал патроны, сушил штормовую одежду, ходил на базу менять банки сгущенного молока НЗ, разбившиеся на волне при тряске, бегал с дюралевом бачком в разрушенный морвокзал за питьевой водой и разогревал на костре банки свиной тушенки.
Когда на бухту легла тень гор, на катерах расположились ужинать. На сто втором тоже, все семеро кто как мог умостились на палубе вокруг брезента; боцман и юнга разложили нарезанный крупными кусками хлеб, квадратные баночки консервированной колбасы, банки разогретой свиной тушенки; в центре алюминиевый чайник и черная от копоти кастрюля с гороховой кашей из концентратов. Моряки ели не спеша. С наслаждением потягивали из дюралевых кружек крепкий чай. Ели молча. А если и говорили, то будто нехотя. Коротко. Однако, хорошо понимая друг друга.
– Море-то...
– Балла три.
– Вытрясет душу.
– Аккумуляторы как?
– Новые поставил.
– С базы?
– Да.
– Проверил?
– Угу.
– Плесни чаю.
– И мне...
Молча потягивают кипяток из кружек. Неторопливо жуют мясо, хлеб.
Юнга с любопытством следил за старшими товарищами. И не понимал их! Ему, например, хотелось говорить громко, смеяться беспричинно и двигаться. Говорить и двигаться! А они?.. Задумчивые. Спокойные. Странно спокойные! Вернее – многозначительно спокойные. И еще, какие-то, ну... Каждый словно наедине сам с собой, погружен в какие-то свои сокровенные думы. Однако, в настроении было что-то общее для них, старших. О чем они думали – эти старые моряки, с начала войны уже пережившие на своих глазах гибель многих боевых товарищей?. Юнга-то думал о бое. Горячил свое воображение картинами боя, в котором и он должен сыграть важную роль. А о чем думали они? Смутно он начинал сознавать, что они, более опытные, знают что-то очень значительное, знают то, что он не знает. Потому и ведут себя так. Но, думал он запальчиво, он тоже скоро это узнает. Обязательно узнает!..
После ужина боцман собрал продукты и стал укладывать в форпик, а юнга сложил в закопченную кастрюлю погнутые ложки, помятые дюралевые миски, кружки, взобрался на мол, пролез через пролом в стене вниз к морю и в набегавших волнах прополоскал посуду.
Когда он вернулся на катер, боцман уже спал, прислонившись спиной к рубке. Юнга знал эту привычку боцмана – перед боем вздремнуть хотя бы минут пятнадцать. И это тоже юнге казалось странным. "Как можно спать сейчас, перед боем?.."
А мол уже опустел.
Тишина разлилась в теплом воздухе над бухтой. Только вскрики чаек над водой и голоса мальчишек, игравших на набережной, там, на той стороне; юнгу томила и тишина эта и бездеятельность. Но чтобы не нарушать тишину, он прошел на нос катера и опустился на палубу.
Сел, подперев рукой щеку, слушал, смотрел.
Чистое небо было еще солнечном. А горы уже потемнели. Над ними, все сильнее разгораясь, полыхала вечерняя заря. И это багряное небо и темнеющие горы отражались в светлой поверхности бухты.
Гулко плескали волны о борта катеров.
Медленно тянулось время.
– Ты что наденешь?
Юнга быстро обернулся на голос и радостно улыбнулся. Боцман все так же сидел, прислонившись спиной к рубке, широко раскинув босые ноги. Но в открытых, светлых с прищуром, глазах его была сосредоточенность, решимость. Во всем большом, налитом силой, теле чувствовалась эта спокойная решимость.
– Что наденешь – повторил он тихо, четко.
– А вы? – юнга все так же улыбался, довольный, что опять начинается подготовка к тому, самому интересному.
– Меховой шлем, кожаный реглан, теплые брюки, резиновые сапоги. И обязательно спасательный жилет, – боцман перечислил не спеша словно еще раз проверял правильность выбора. – Ночи холодные. Командир оденется как и я. А ты? Свободны два реглана. Кожаный и лидеролевый. Спасательные жилеты – надувной и пробковый.
– А билони можно? Резиновый костюм.
– Ты хочешь билони? – боцман встал и. направился к рубке. – Это, пожалуй, неразумно.. – Он перелез через борт рубки и скрылся там.
Юнга понял боцмана. Знал, что все бывалые катерники одеваются в поход так, чтобы можно было, оказавшись в воде, быстро сбросить с себя штормовую одежду. Такая предусмотрительность однажды уже спасла боцмана...
Это было в начале войны. Ночью, у вражеского берега, в районе Керченского пролива, катера ставили мины. Командир как всегда был в рубке на руле, механик – рядом с ним у дросселей. А боцман – один на корме ломиком сваливал огромные черные шарообразные мины за борт. Ковырнул он очередную мину, и не заметил, что мина зацепила его одной из "рогулек" – взрывателем. И полетел он с миной за борт, в ночное море.
От мины освободился быстро. Всплыл. Опять погрузился с головой и под водой сбросил резиновые сапоги, реглан. Вынырнул, жадно хватая ртом воздух. В ночи еле различались буруны уходивших катеров. Он кричал, звал, что было мочи, понимая, что его не услышат. Действительно, когда на катере хватились боцмана, было уже поздно. Пытались вернуться, глушили моторы, кричали, понимая, что можно пройти в сотне метров мимо плавающего человека и не заметить в темноте. А прожектор не включишь. Не включишь из опасения, что обнаружишь не только себя, но и место постановки мин. И катера ушли. А боцман... Разделся до трусов и тельняшки и поплыл в сторону черневшего на горизонте гористого берега. Крымского берега, занятого врагом. Туда его сносило сильным течением из пролива. Дважды ему повезло. Дважды он натыкался в воде на мины и, ухватившись за смертельно-опасные для кораблей "рогульки", отдыхал. И доплыл. Укрылся у местных жителей. А еще через три месяца, когда в Феодосию с боем вошли советские корабли и высадили десант, он на одном из кораблей вернулся в Новороссийск, а потом – в бригаду торпедных катеров, где его уже считали, "без вести пропавшим".
– Но если настаиваешь – бери, – курчавая голова и широкие плечи боцмана показались в среднем люке. Он повесил с одного борта два реглана, а с другого резиновый водолазный костюм с тяжелыми литыми сапогами, – билони. И опять скрылся в рубке. Наверное, стал одевать меховые брюки.
Шавшин взял резиновый скафандр, сел на палубу и стал всовываться в него.
А на молу опять суетились люди, что-то кричали базовые механики, кого-то искали, кому-то что-то просили передать. По палубам катеров не спеша двигались, затянутые в кожу комбинезонов и регланов, неторопливее боцманы; убирали с палуба все предметы, проверяли хорошо ли задраены палубные люки.
– Смирно! – скомандовал юнга, как положено, увидев, что с мола на рубку катера – легко спрыгнул лейтенант Лесов, командир сто второго. Глядя на него, высокого, сухощавого, отличавшегося красивой спокойной непринужденностью, присущей обычно повидавшим виды старым офицерам флота, Шавшин. подумал, что трудно поверить, будто перед самой войной Лесов был директором какой-то московской средней школы. На синем кителе его золотом блестели два ордена Боевого Красного Знамен.
Он скрылся в рубке. Наверное, тоже одевается, а свою щегольскую фуражку, с белоснежным чехлом, отдаст радисту Кузмичеву, и тот аккуратно пристроит ее за передатчиком, вместе со своей бескозыркой, чтобы не помялась, не вымокла.
Спешат командиры и других катеров. Прыгают с мола вниз на гулкую палубу, торопятся, перепрыгивают с катера на катер.
Шавшин чувствует как всех властно охватывает ожидание предстоящего.
И вдруг неожиданно послышалась музыка! Отчетливая, негромкая.
Темная ночь,
Только пули свистят по степи...
Мужской голос ясно, задумчиво пел:
Только ветер гудит в проводах,
Тускло звезды мерцают...
Над вечерней бухтой звучала, разливаясь далеко-далеко над морем, песня. Это радисты базовой авто-радиостанции на прощание "врубили" через усилитель музыку. Новую грампластинку. И песня, еще никогда не слышанная, заворожила Шавшина. Она казалось сливалась с плеском морских волн, с холодным дыханием гор, все теснее обступавших бухту.
.. .Ты меня ждешь,
Ты, любимая, знаю не спишь...
"Как это верно! – думал юнга, стоя на носу катера в ожидании команды сбросить швартовый канат с кнехта. – Конечно, и моя мама сейчас не спит. Ждет. Сколько ж она ждет! А я даже письмо написать забываю..."
На флагмане взревели моторы.
Забухали, захлопали моторы и на других катерах. Песня потонула в их рокоте.
Один за другим катера уходили в ночное море, – волоча по потухшей глади бухты белопенные буруны.
Через два часа торпедные катера влипли к мысу Херсонес и легли в дрейф. Выключены моторы. Черные волны бьют в борт, болтают катера как посудину. На темной равнине, почти, у горизонта, милях в шести на север угадывался Севастополь. Над ним метались, пульсировали еле видные красные нити трасс; в небо, в тучи упирались тонкие светлые лучики прожекторов. Там шли бои. Беспрерывные бои. И юнга, не отрываясь, смотрел на эти беззвучные огненные трассы и лучи прожекторов, которые то расходились, то неожиданно скрещивались, складывались в римские цифры. Оттуда, из Севастополя, должен был выйти караван немецких судов, удиравших в Румынию. Их-то и нужно было потопить.
Тишина. Плещут в борт темные волны. Командир и боцман сидят на рубке. Юнга с радистом Кузмичевым устроились на палубе – спина к спине. У каждого свой сектор наблюдения.
– Нет каравана!
– Или прошли?
– Нет, – голос лейтенанта Лесова тих, спокоен. – Рано. – Спокойствие командира нравится юнге и он про себя несколько раз повторяет эти слова с той же командирской интонацией. Волны с шипением захлестывают белыми гребешками палубу. Глухо бьют в борт. И словно рождаясь из этих звуков моря, в голове юнги снова и снова звучит песня, голос ясный, немного грустный:
... Тускло звезды мерцают...
– Эй! На сто втором, – кричал кто-то из темноты с другого катера, который покачивался поодаль черной уткой на тяжелых волнах. – Видать что-нибудь?!
– Не-ет! – нехотя отзывается Кузмичев и добавляет тихо, в сторону рубки: – И они ничего не видят.
Молчит командир, волчат подчиненные. Всматриваются в ночное море, играющее лунными всплесками. А мелодия все не покидает юнгу:
Ты меня ждешь
Ты, любимая, знаю, не спишь...
И вдруг резкий, над ухом, вскрик Кузмичева:
– Вижу!.. Слева курсовой угол пятнадцать!
– Заводи!
Юнга бросается к рубке и, держась за поручни, во все глаза всматривается во тьму. Ни-че-го!.. Темная равнина и над ней, до самых звезд, мрак ночи. Непроницаемый мрак. Нет, неверно. Именно – проницаемый мрак. И вот в этом мраке вдруг взгляд упирается в крошечное удлиненное пятнышко. Оно медленно движется, плывет в сторону. За ним еще и еще!..
– Вижу! – кричит юнга, склонившись к голове командира.
– Покажи направление рукой!
– Сейчас выйдут на лунную дорожку!
– Вижу.
Тихо, на малых оборотах, чтобы не вспенить море, катера расходятся в разные стороны, согласно плану атаки, охватывают врага с разных сторон, крадутся, ныряя в волнах, движутся к вражескому каравану. И вот уже Шавшин отчетливо видит силуэты: тяжело осевшие в воду транспортные суда в окружении длинных, как щуки, кораблей военного охранения. Напряжение растет. Еще, еще ближе! Еще немного... Вдруг над одним из кораблей охранения тьма широко развертывается счетом – в небе повисает осветительная ракета. Мгновенно она высвечивает плоскую зыбкую поверхность. И сразу над судами противника вспыхивают в небо лучи прожекторов. Они как ослепительные щупальцы. Юнге кажется, что все они ползут к их катеру. И это его забавляет. Забавляет его и "игра" командира с этими ослепительными щупальцами. Вот справа и слева они ползут к катеру, замыкая катер, как в клеши.
– Стоп машина! – резко командует командир. И катер сразу оседает в волны, сливается с ними. А яркий луч, лизнув борт, палубу, ослепляет на миг и сползает, уходит в море.
– Оба – малый вперед! – голова лейтенанта склонилась над тускло поблескивающим приборов торпедной стрельбы.
Катер дрожит. Вибрирует от глухо рокочущих моторов. Зарывается носом в пенистые гребни, ползет меж темных волн, крадется в ночи к черной громаде транспорта. Нужно ближе. Как можно ближе!..
Белым фонтаном взрывается море у борта катера и тяжело обрушивается на палубу. Вода окатывает юнгу с головы до ног, стекает по лицу, мешает видеть. Кажется, кто-то гигантским красным пунктиром в разных направлениях размечает поверхность моря. Пунктиры скрещиваются, ломаются, прошивают что-то темное на воде, движущееся справа и слева.
– Атака!
Моторы взревели. Катер рванулся, до половины выскочил из воды, далеко отбросив вспененные белые волны.
– Обе торпеды – товсь! Юнга!..
Шавшин стремительно влетает в рубку, падает на колени. Руки его лихорадочно сжимают рукоятку аппарата торпедной стрельбы. Рядом, у другого аппарата, на коленях – боцман. Пальцы юнги побелели от усилия и, наверное, от досады. Он уже ничего не видит! Не видит, что транспорт, тяжело, осевший в воду, уже близко. Не видит, как с транспорта и с соседних судов к катеру тянутся огненные трассы, как катер оказывается будто на вершине острых, подвижных треугольников, вычерчиваемых трассирующим огнем. Не видит, как по палубе обреченного транспорта мечутся люди.
– Обе – пли!
Юнга, одновременно с боцманом, дергает за рукоятку. С шипением из желобов уходят торпеды. Катер кренится, разворачивается, выходит из атаки. Юнга знает: это самый опасный момент. Катер оказывается бортом к врагу. Становится беззащитным. И юнга чувствует это всем своим существом. Но проходят секунды... Катер уходит! Юнга молча смотрит, на боцмана, и они оба поднимаются с колен. Стоят рядом в рубке, касаясь друг друга плечами. Смотрят назад. Караван уже далеко за кормой. А они смотрят, прислушиваются.
"Ух! Ух!" – издалека, доходит до них взрывная волна. "Дзинь! Дзинь!" – отзывается корпус катера на подводные взрывы.
– Есть! – кричит Кузмичев где-то у ног юнги и командира, высунувшись из своей крохотной радиорубки: в радостном нетерпении он с трудом выворачивает голову вверх и кричит командиру: – По-па-ли-и!
Юнга и боцман смотрят друг на друга и улыбаются. За кормой, вдали уже пламя и дым бушуют над транспортом. В стороне от него в воде разгораются еще два дымных черных костра.
Моторы ревут как звери, яростно отфыркиваются от волн. Упругий воздух выжимает из глаз слезы. Вспарывая волны, в белом облаке пены катер уходит в открытое море, в "точку рандеву". На место встречи. Там, покачиваясь на посветлевшей волне, дожидаются друг друга. Все ли?.. Все! И вновь ревут моторы крохотных летящих катеров в пустынном море под рассветным небом.
В ялтинскую бухту катера влетают один за другим. Резко сбавив ход, оседают в воду, покачиваются на догнавшей неподалеку от мола волне. Радист Кузмичев встает рядом с боцманом и напряженно смотрит на причал. Юнга понимает его. Но не сразу замечает в толпе встречающих фигурку в светлом платье.
Боцман улыбается, подмигивает юнге и кивает на пулемет. Юнга с радостью лезет в пулеметную турель, разворачивает тяжелый пулемет в море. Лязгает рукояткой, досылая патрон, и нажимает на спуск. И вороненый пулемет с оглушительным лязгом бьется в его руках. Пулеметные очереди раскалывают ясный, по-утреннему прохладный воздух. Эхо широко раскатывается, отзывается дребезжанием в окнах белых домиков на склоне горы: "Мы вернулись! Мы живы!" И каждая очередь возвещает об одном потопленном транспорте. Над бухтой прогремело три. Эхо унесло эту весть далеко в горы.
В тот ветреный весенний день 1944 года катера, как обычно, готовились к выходу в ночь.
Стоя на рубке с шомполом в руках, юнга чистил пулемет. Боцман смазывал аппарат перед приемом новых торпед. Радист Кузмичев гремел на палубе медными тросиками антенн, тоже чистил, смазывал. И все это живо, весело, насвистывая мелодию полюбившейся новой песни.
Юнга смотрел на него, слушал и удивлялся. Этой ночью он спал на палубе, подстелив спасательные пояса. Разбудили его чьи-то шаги. Уже светало. Приподнял голову. По молу к катеру спешил Кузмичев. Вот он легко спрыгнул на катер, огляделся украдкой, сладко потянулся, зевнул и уже спокойно полез к себе в рубку.
Лицо его в утреннем свете показалось юнге каким-то особенным, отрешенно счастливым. И юнга понял – Кузмичев опять со свидания, опять от нее. Шавшин долго не мог заснуть, все ворочался на жестких пробковых поясах, а они все расползались под ним.
В крошечной радиорубке Кузмичев, конечно, заснуть не мог. Лишь мог подремать сидя. Но вот с утра он опять подвижен, весел и все насвистывает эту песню про темную ночь. Да и у Шавшина настроение было радостное, приподнятое, словно это он под утро пришел со свидания.
– Эй! На сто втором! – крикнули с пирса.
Юнга, в это время брал в рубке пулеметное масло. Но узнал гортанный голос командира отряда Кочиева – коренастого осетина с большими темными глазами.
– Есть! – отозвался боцман.
– Где Шавшин?
– Кто? – не понял боцман.
– Ну, Шавшин, юнга ваш. Где он?
– А–а... Юнга? Здесь он, на катере.
Юнга замер, сидя на корточках в рубке, прислушиваясь.
– Приказ есть. Он переводится на сто седьмой...
Все знали – накануне на сто седьмом боцмана ранило в бою.
– Пока заменит боцмана. Пусть сейчас же переходит. Нужно катер готовить к выходу.
– А Лесов-то знает?
– С ним согласовано. Ты как? Не возражаешь?
Юнге хотелось, чтобы боцман сказал, что возражает. Но тот ответил, помедлив:
– Раз надо...
И юнга был благодарен ему за это промедление.
– Молод, конечно, – все не уходил Кочиев. Слова эти он произнес уже тише, раздумчивей.
– Скоро восемнадцать! – возразил боцман.
– То-то и оно, что "скоро"... – сказал Кочиев. И Шавшин представил, как там, на пирсе, командир отряда не спеша снимает фуражку и, растопырив короткие пальцы, поглаживает свою крупную, голую как яйцо, голову. – Но сейчас некого назначить! Как думаешь, справится?
– Конечно, товарищ старший лейтенант. Малый он старательный. И стрелок хороший. А силен, цепкий!.. – и смущенно пояснил: – Как-то приемам борьбы я его обучал...
– Что – жалко? – усмехнулся с какой-то грустью Кочиев. И сухо спросил: – Лесов-то где?
– К торпедистам пошел.
– Ну, действуй,
Шаги стали удаляться. А Шавшин все сидел в рубке. Конечно, он был рад такому неожиданному повышению. Он же мечтал стать боцманом самых быстроходных в мире торпедных катеров. И все ж не думал, что мечта сбудется так скоро.
– Юнга! – боцман звал его. Шавшин высунул голову:
– Есть!
Привычно сутулясь и вытирая ветошью руки, боцман подошел к рубке и как-то особо внимательно окинул юнгу взглядом снизу вверх. – в последний год Шавшин сильно вытянулся, перерос боцмана. Но черты его круглого лица были еще по-юношески мягки, неопределенны.
– Собирай, юнга Шавшин, вещички, – и весело подмигнул: – Слышал приказ?
– Слышал, – юнга опустил глаза. – С пулеметом только закончу.
– Оставь, как есть, и иди, – боцман обернулся. – Вон твой катер. Крайний стоит. – И после маленьком паузы: – Ну, шагай, шагай, боцман. Позже в гости зайду. Посмотрим твое хозяйство. – И опять весело подмигнул: – Будем жить!
Юнга понял – он хочет помочь. И сказал не по уставу:
– Спасибо.
Через несколько минут, наскоро простившись с командой, с полупустым рюкзаком в руке, Шавшин сошел на мол. Оглянулся. На палубе у рубки стоял боцман – коренастый, в светлой робе, с обнаженными выше локтей сильными руками. Он машинально тер и тер ладони ветошью и смотрел с добродушной ухмылкой на Шавшина – новоявленного долговязого безусого боцмана. К нему подошел Кузмичев, положил руку на плечо. Так и стояли они перед Шавшиным то опускаясь, то поднимаясь на покачивающейся палубе катера. Из открытого машинного люка высунулось потное, перемазанное лицо моториста. Он улыбался бывшему юнге. И эта улыбка показалась Шамшину нарочито веселой, ободряющей. И на душе почему-то стало вдруг грустно. Как будто уходил из дома, уходил навсегда. До того стало грустно, что захотелось швырнуть рюкзак и спрыгнуть обратно к ним, на гулкую и такую родную палубу. И словно почувствовав все это, Кузмичев крикнул дружески:
– Ты нас там не подведи! – и лихо ладонью двинул с затылка на глаза бескозырку. – Слышишь?
Но от этих слов Шавшину стало еще горше. Он отвернулся, буркнул:
– Ладно, – и, торопясь, размашисто зашагал по молу, по серым гранитным плитам.
А впереди уже кричали с катеров:
– Где тот боцман? На сто седьмой торпеды привезли; – кто-то крепко и. витиевато выругался. И Шавшин засмеялся, побежал, припрыгивая и крича задиристо:
– Эй, кореш... Не авраль! Есть боцман!
Ночь видалась штормовой. Сто седьмой острым килем, точно плугом, разваливал на стороны тяжелые волны. А порой, словно обессилев, зарывался в них по самую рубку. Шавшин и его новый командир вымокли, продрогли. Но Шавшин, стоя у рубки, то и дело окатываемый тяжелыми волнами, не упускал из виду родной "ТК–102", который то появлялся на гребне волны, то скатывался с нее, исчезал.
В полночь, когда уже думалось: "Возвращаться надо. Не для катеров такая погода", – в пяти милях западнее мыса Херсонес, который угадывался по вспышкам разрывов, Шавшин первым заметил караван немецких судов, шедших из Севастополя. Караван был большой, с большим количеством кораблей охранения, среди которых выделялись миноносцы – длинные, стремительные. И опять катера, крадучись ползли меж волн. Потом опять – стремительная атака, наперерез огненным трассам, все ближе к вражеским судам, ощетинившимся яростным огнем.
Когда выходили из атаки, всадив обе торпеды в бок огромного, тяжело груженного транспорта, Шавшин с облегчением вздохнул, поднялся с коленок, встал в рубке отыскал взглядом "102 "–й. Сто второй круто выходил из атаки. Но это уже был не катер "ТК–102". Это был пылающий факел, в пене бурунов уходивший в сторону моря. Потом там, вдали, полыхнуло, взметнулся белый столб взрыва. И медленно опал в тяжелые волны, которые однообразной чередой вздымались, белея гребнями до самого горизонта. Все произошло быстро. Почти мгновенно. А Шавшин все смотрел на темную поверхность моря. Там не был ничего. Ни следа происшедшего.
Сто седьмой развернулся и, невольно подставляясь под обстрел, прошел медленно там, где был взрыв. Ничего. Все кануло в пучину. А бывший юнга все смотрел и смотрел в каком-то оцепенении, до конца еще не понимая случившегося. На ветру сбивало дыхание. Лицо поминутно хлестало водой. Горькая, соленая вода текла по его глазам, щекам. Сто седьмой стремительно уходил все дальше в море, все дальше от того места, от двух дымных тревожных костров в ночном, штормовом море.
...Катера медленно входили, в бухту. Один... Второй... – Шавшин представил, как стоявшие на молу считают их. Знал, что те, кто оставался на базе, часами простаивали на молу, в проломе, и подолгу всматривались в море, часами ждали катера, с моря. И завидев их еще вдалеке, считали... Нынче они одного не досчитаются. Катера, сиротливо покачивались посреди бухты. Прогремели две короткие пулеметные очереди – потоплены два неприятельских судна.
Катера ошвартовались. Образовали еще одну связку, прижались бортами один к другому.
С катера, что ошвартовался первым, санитары вынесли кого-то в брезентовых носилках на пирс. И еще кого-то перебинтованного посадили в автобус с красным крестом. Увезли. Шавшин, оглушенный ревом моторов, потрясенный гибелью сто второго, воспринял все это, как в немом кинематографе.
Сел на палубу. С трудом стянул с себя мокрый комбинезон, стащил резиновые сапоги, сунул голые ноги в сухие ботинки, которые по дал ему моторист из люка. Посидел, обхватив руками колени, и безучастно глядя на людей, молча стоявших на молу. Поискал что-то глазами...
Но как пустынно, как сиротливо и одиноко было вокруг! Трудно было поверить, что больше уж никогда, никогда не увидеть ему лица\\' его первого командира – Лесова, не увидеть боцмана, чуть угрюмого, грубоватого, которой успел научить его так многому. Некогда не увидеть "первого красавца Одессы" Кузмичева. И почему-то вспомнилось, как он тайком, под утро, счастливый, возвращался со свиданья. Вспомнились его последние слота на прощаете: "Ты нас там не подведи!" и как стояли они вдвоем с боцманом обнявшись на палубе сто второго.
Душили слезы. И чтобы не расплакаться у всех на виду, он поднялся и, опустив голову, пряча лицо, пошел, переходя с катера на катер, на мол. Ему было стыдно. Он шагает живой среди этих людей, а тех уже нет. Нет совсем. И он, чувствовал себя. виноватым. Казалось, все на него смотрят. Он оглянулся. Но на него никто не смотрел. И он пошел вдоль каменной стены, зиявшей синевой пролома. И вдруг:
– Хлопчик, послушай... Миленький, – кто-то робко коснулся его плеча: – Ты ведь со сто второго?..
Это была она. Девушка Кузмичева. Она останавливала, его. Юнга близко увидел ее лицо, испуганное, совсем некрасивое с дрожащими векам?. И он отпрянул. И заспешил прочь в каком-то странном испуге.
– Хлопчик... – за спиной ее голос был как стон. – Хлопчик; – она, видно, все шла и шла следом. Но он не оборачивался.
Потом услышал:
– Дя-дечка, – это она обращалась к кому-то другому. Но ее обходили .
А он подошел к пролому в стене.
Измученно прислонился плечом к холодным краям большой каменной рамы. Через нее далеко-далеко виднелось море, такое нереально спокойное, мирное, посеребренное утренним солнцем, с сиреневой дымкой по горизонту. И он не выдержал и заплакал.
А волны плескались тихо, спокойно, по отлогому, с прозеленью фундаменту, и подкатывались к его ногам, омывая ботинки.
Кто-то молча встал рядом. Потом подошли еще. И те, кто ждал их, и те, с кем он вместе вернулся с моря. Стояли молча, глядя через пролом в открытое море, словно ожидая, что вот-вот на горизонте появится белый бурун сто второго. Словно он просто опаздывал в бухту.
Было тихо. Только чайки с криками носились над морем, напоминая девичьи косынки, подхваченные ветром.
Кто-то опять тронул его за плечо. Он вздрогнул.
– Хлопчик. Милый. Скажи: вы ждете его?
Опять она. Шавшин не мог, не в силах был видеть ее лицо. И шагнул в сторону. Спрятался за спины.
И, пожалуй, тут она поняла. Машинально поднесла руки к горлу. Судорожно взялась за концы косынки, повязанной под подбородком и потянула. Косынка сползла, волосы рассыпались, а она все тянула, все стягивала ее узлом на горле и все закидывала голову. В молчании люда стояли вокруг. Что было сказать ей? Чем успокоить? А она вдруг сникла, уронила руки и медленно пошла прочь, сквозь расступающуюся толпу.
И Шавшин, пряча лицо, прошел на свой катер. Он испытывал какую-то неимоверную тяжесть, которая легла ему на плечи, прижимала к земле. Он сел на палубу. Прислонился спиной к рубке. И закрыл глаза. Спать... Спать. Уснуть хоть ненадолго. Потом... Все потом.. Надо почистить аппараты, пулемет, принять новые торпеды, высушить штормовую одежду, проверить на корме крепление глубинных бомб... и еще что-то... Что-то еще надо сделать. Что?.. Ну, что еще можно сделать! Что...
И почему-то вспомнились слова боцмана, сказанные на прощание:
"Будем жить... Будем жить".
Комментарии
Сильное произведение. Словно специально к годовщине Победы!
Нельзя забывать о Победе. О тех людях, которые нам ее подарили. Своими жизнями. Своими судьбами.
Я был в прошлом году в Ялте. Есть там холм Славы с обширным мемориалом, посвященным защитникам Ялты. Мемориал Славы есть, а вот вечного огня больше нет. Потушен. Словно ничего не было, словно уже все забыли. Этого маршрута нет в туристических справочниках. Холм Дарсан есть, а холм Славы? Больше не нужен? Так больно и обидно стало, когда посетил это место! И ведь это не Эстония, это Крым. Непонятно… и обидно…
Прямо... здорово! Очень понравилась повесть!